Семиотика

 

На следующей странице:

Вяч. Вс. Иванов. Очерки по истории семиотики в СССР

 

 

                                                                                          Юрий Степанов


                                        В мире семиотики

 

Семиотика: Антология / Сост. Ю.С. Степанова. М., 2001, с. 5 - 42.

 


    Семиотика находит свои объекты повсюду — в языке, математике, художественной литературе, в отдельном произведении литературы, в архитектуре, планировке квартиры, в организации семьи, в процессах подсознательного, в общении животных, в жизни растений. Но везде ее непосредственным предметом является информационная система, т. е. система, несущая информацию, и элементарное ядро такой системы — знаковая система. Каковы бы ни были такие системы — действуют ли они в обществе, в природе или человеке (его организме, мышлении и психике), — они предмет семиотики.
 

      Естественно, что в силу этой особенности в семиотике кооперируются и сотрудничают ученые разных специальностей — лингвисты, историки литературы и искусства, культурологи, социологи, психиатры, математики. В 1974 г. в Милане состоялся первый Международный конгресс по семиотике; в нем участвовали и советские специалисты. Конгресс показал чрезвычайный разброс объектов и мнений. Одной из задач этого сборника в его первом издании 1983 г. было содействовать уменьшению разброса и синтезу. К этой цели мы стремимся и настоящим, 2-м изданием.
5

 

      Что изменилось за истекшие 18 лет и, следовательно, что отличает настоящее издание от первого?
          Наш ответ покажется, возможно, странным для представителей других наук: изменилась не наука (семиотика)— изменился информационный мир вокруг нее, семиотика лишь фиксирует это изменение, хотя отчасти она же и предсказала его, — на наших глазах создается единый информационный мир, подобный единому миру природы вокруг нас.
 

        Но в его единстве сохраняются следы первоначальной двойственности — с одной стороны мира художественной литературы, с его собственным единством в виде литературно-художественной интертекстуальности, интертекста, и, с другой стороны, мира науки и техники, также с его собственным единством в виде национальных и транснациональных систем научнотехнической информации, т. е. инфосферы. Итак, интертекст и инфосфера — вот два ключевых термина, характеризующих новое в семиотике, т. е. семиотику 2000 года, если мы идем к ней от семиотики языка и литературы, — как (в подзаголовке) и называлось наше издание 1983 г.
 

        Вообще говоря, был бы возможен и другой путь к той же цели — от «информационного мира науки и техники», от «мира информатики», от «инфосферы». Но подготовительных работ на этом пути еще недостаточно. Да и не наш это путь для настоящего сборника: ведь его второе издание предопределено первым, а оно было построено, как уже сказано «от языка (художественной) литературы».
 

          Общая семиотическая теория единого информационного мира еще даже не начала создаваться. Идя к ней «от языка и литературы», мы можем представить лишь ее элементы — несколько статей российских авторов (в зарубежной литературе мы не нашли ничего равного им по качеству), это сделано в новом разделе V, которого не было в 1-м издании. У нас не было никаких причин менять (кроме нескольких незначительных передвижений статей) композицию книги: в своих разделах I—IV она естественно подводит к разделу V как к новшеству семиотики сегодняшнего дня. Мы сохраняем также порядок Вводной статьи, отражающий, в ее пунктах от 2 до 12, последовательную эволюцию базовых семиотических понятий — от высказывания до интертекста и инфосферы, а также до новой проблемы этического постулата и новой области применения — сферы культурных концептов, или концептологии (раздел VI).
6


                                                                  2

      Ввиду того, что семиотика — как уже сказано — находит свои объекты повсюду, предпринимались попытки как-то классифицировать все знаки. Но они не привели к успеху: каких-либо общих знаков для, скажем языка, архитектуры, коммуникации животных и т. д. не обнаруженно. Общность заключается в принципах организациии знаков, а базовая ячейка этих принципов в языке — высказывание.
 

      Понятие высказывания. Если не гнаться сейчас за особой точностью, то высказывание можно определить как то, что в звучащей речи заключено между паузами достаточной длины, а в речи письменной — между точками. Чаще всего высказывание — это предложение.
 

    Однако высказывание само по себе — только эмпирический материал; высказываний — в обыденном языке и в литературном тексте — бесконечное множество. Второй решающий шаг был сделан тогда, когда в высказывании были различены постоянные и переменные элементы и высказывание, таким образом, было сведено к более абстрактному и более общему понятию — пропозициональной функции.
 

      Под пропозициональной функцией понимается языковое выражение, имеющее — по внешней форме — вид высказывания, например «X впадает в Каспийское море». Но в действительности оно высказыванием еще не является, так как в одном (или нескольких) из своих мест содержит обозначение переменной, X. Замена переменной на постоянную превращает пропозициональную функцию в настоящее высказывание, являющееся в одних случаях истинным, в других — ложным. «Волга впадает в Каспийское море» — истинно; «Днепр впадает в Каспийское море» — ложно. В общем случае высказывание содержит предикат, в данном примере «___ впадает в Каспийское море», который и является неизменной, инвариантной, частью, и термы, в данном случае — терм-субъект. Наименование «пропозициональная функция» потому и применяется к этому явлению, что предикат, т. е. сам показатель функции, указывает, что следует сделать с термом (какой признак ему надо приписать или по какому признаку его надо выбрать), чтобы в результате получилось истинное утверждение. Терм-субъект в каждом данном высказывании является чем-то определенным, именем какого-либо индивида — Волга, Днепр, а в совокупности всех возможных высказываний образует некоторый класс, который в составе пропозициональной функции обозначается как переменная, X, а в обычном языке обозначается общим (нарицательным) именем, в данном примере —река. В данном случае выражение (пропозициональная функция) «X впадает в Каспийское море», или, что то же самое, «____впадает в Каспийское море», или, что опять-таки то же самое, «Не-
7


кая река впадает в Каспийское море» — это обобщение возможных высказываний (обобщение высказываний можно продолжать и дальше, например свести данный предикат к более общему: «____впадает в море», последний к еще более общему: «____ впадает» и т. п.). Соответственно разным ступеням обобщения можно получать разные пропозициональные функции, например «Некая река впадает в Каспийское море», «Некая река впадает в некое море», «Нечто впадает в нечто».
 

      Семиотический анализ литературного, фольклорного, сказочного, мифологического текста (вообще текста не обыденной, «не практической» речи) в настоящее время и сводится прежде всего к выявлению в нем — не всегда данных в явной форме — пропозициональных функций разной степени общности. Как ясно уже из приведенного примера, такой анализ ведется по двум линиям. По одной линии он заключается в отыскании и классификации предикатов, которыми данный текст или данный писатель наделяет своих индивидов — персонажи и вещи (иногда говорят, что это анализ «синтагматический»). По другой линии анализ приводит к группировке индиидов, термов в классы, каждый из которых может быть обобщен — в языке исследователя, но не обязательно в языке исследуемого текста — посредством какого-либо общего имени (иногда этот анализ называют «парадигматическим»). Если индивиды — люди и конкретные вещи — с точки зрения высказывания — это «постоянные», то общие имена — это «переменные». Отыскание «переменных»— более важная задача анализа, чем перечень «постоянных», потому что в классификациях постоянных, в подведении индивидов под общие разряды как раз и вскрывается в конечном счете картина глубинного устройства мира, как она предстает с точки зрения данного текста или данного писателя. Рассматриваемый таким образом текст — это уже дискурс.
 

        Далее мы кратко пересмотрим историю семиотики под новым углом зрения, исходя из высказывания. Мы увидим при этом, что сквозь массу индивидуальных мнений, проектов и даже коллективных течений, хотя и развивающихся в какой-то мере параллельно, все же прокладывает себе путь некая последовательность и закономерность: сначала исследования вращаются главным образом вокруг синтактики (синтаксиса, композиции, «морфологии текста»), затем переносятся в область семантики (отношения элементов к внешнему миру, означивания мира, его категоризации, статичной «картины мира») и, наконец, в самые последние годы переключаются в сферу прагматики (говорящего и пишущего субъекта, его различных «Я», отношений между говорящим и слушающим, отправителем и адресатом, словесного воздействия, убеждения и т. п.). В этом будет заключаться краткий обзор научной семиотики.
8

 

                                                            3

        Синтактика. В сущности, синтактика «в чистом виде», как формальный синтаксис, семиотику никогда не интересовала (это область математики). Семиотика занималась синтактикой в той или иной связи с семантикой. Первые работы в этой области были овеяны духом логического позитивизма.
 

      В австрийском и американском логическом позитивизме 1930-х гг. возникло стремление к унификации разных (а в идеале — всех) наук на основе так называемого «унифицированного языка». Считалось, что этот язык выполнит свою роль наилучшим образом, если он будет близок к точному научному языку физики (отсюда название всего течения— «физикализм»). Наиболее разработанный опыт такого языка — и одновременно этот опыт может рассматриваться как работа в области семиотической синтактики — представил Р. Карнап. Свою задачу он сформулировал так: «Определение точных условий, которым должны удовлетворять термины и предложения теоретического языка, чтобы выполнять позитивную функцию для объяснения и предсказания наблюдаемых событий» 2


      Общая идея работ Карнапа заключалась в необходимости создания для науки языков двух типов — «вещного языка » и «теоретического языка». «Вещный язык» должен был состоять из «терминов наблюдения», обозначающих непосредственно наблюдаемые свойства вещей — «горячий», «холодный», «тяжелый» и т. п., и «диспозициональных предикатов», обозначающих предрасположенность предмета к определенной реакции в определенных условиях — «упругий», «растворимый», «ковкий» и т. п. На «вещном языке» следовало производить «протокольные высказывания», фиксирующие непосредственные данные опыта. Что касается «теоретического языка», то он должен был состоять только из таких термов, предикатов и высказываний, которые тем или иным путем можно свести, «редуцировать», к соответствующим единицам «вещного языка». Таким образом Карнап надеялся избежать «псевдоутверждений» о реальности, а вместе с ними и «псевдопроблем», которые, по его мнению, изобиловали в прежней философии. В целом эта концепция разделялась всеми логическими позитивистами (истоки ее можно найти и в работе Ч. Пирса, публикуемой в настоящем сборнике, а подробное обсуждение — в работе Ч. Морриса здесь же).
 

    Карнап, вместе со всеми логическими позитивистами, после ряда напряженных исканий и модификаций основной идеи пришел к выводу о невыполнимости этого проекта в чистом виде.

--------------------------

2Carnap R. The old and the new logic // Logical Positivism, Glencoe (Illin.), 1959, p. 45
9

    Но идея «редукции», т. е. сведения одних термов и предикатовк другим через посредство высказываний, оказалась очень плодотворной. В настоящее время она успешно используется практически во всех направлениях семантического анализа.
 

      Однако сама проблема семиотической синтактики претерпела существенные изменения — она расслоилась на две проблемы:
1) описание формальных преобразований одного предложения в другое — трансформационный, или генеративный, синтаксис и
2) соотнесение исходных, первичных, термов и предикатов свнеязыковой действительностью — это уже проблема семиотической семантики. Именно здесь лежит самая интересная, самая «горячая» исследовательская точка семиотики наших дней — см. заключительный пункт настоящей Вводной статьи.
 

    На определенном этапе своего развития, примерно в 50—60-е гг.,семиотика, казалось, распалась на две дисциплины. Одни исследователи, например Ролан Барт и автор данных строк, стали определять семиотику как науку о любых объектах, несущих какой-либо смысл, значение, информацию (такими могут быть одежда,моды, меблировка помещений, планирование и архитектурное оформление внутреннего и внешнего пространства и т. д.), — внезависимости от того, прощупывается ли в таких системах или нет (и чаще всего ответ был: нет) какая-либо внутренняя организация, подобная организации высказывания в языке. Другие, например Эрик Бюйсенс, Луис Прието, стали определять семиотику как науку о таких объектах, которые служат динамическим целям коммуникации, передачи информации и которые, следовательно, в конечном счете должны содержать в своей организации нечто подобное организации высказываний в языке (хотя в то время эта основная семиотическая ячейка и этим авторам была совершенноне видна)3. Нетрудно видеть, что в каждом из этих двух столь различных определений семиотики абсолютизировалась одна какая-либо сторона ее основной ячейки — высказывания: система классификации (категоризации, таксономии) терминов, в конечном счете «система ценностей»— в первом определении; динамический аспект высказывания как сообщения о чем-то — во втором.
----------------------
3 Истоками этой двойственной традиции (возможно, неизвестными западным семиотикам) были два подхода русской филологии 1920-х годов — говоря условно, «динамический » и «ценностный », — которые в то времябыли еще движением к — а не движением от — общей цели.
10

      «Динамический подход» представлен в очерке А. А. Реформатского. Автор дает следующее определение «мотива» (из которого,между прочим, видно — теперь, но, наверное, не тогда, — что это нечто чрезвычайно близкое понятиям пропозициональной функциии «мотива в смысле Проппа», которым суждено было сыграть стольважную роль для семиотики в дальнейшем): «Мотив — простейшая динамическая единица, характеризуемая обычно наличием глаголаили его эквивалента, в русском языке — краткая форма прилагательного, например, «Иван Иванович влюбленный» — не мотив, а тема; «Иван Иванович влюблен» и тем паче «Иван Иванович влюбляется» — «мотив» (см. в наст. сб.). От «мотива» при анализе вос- ходят к «теме»; сюжетные темы — сложные единицы, составленные из «тем» и «мотивов».
 

      Этюд А. А. Реформатского близок к школе «русского формализма», но одновременно несет в себе как бы несогласие с ней, еескрытую критику. Близость заключается во взгляде на композицию художественного произведения как на некое динамическое целое, развертывающееся по законам языка. Русская формальная школа влице ее наиболее блестящих представителей (Б. М. Эйхенбаум, В. Шкловский, Ю. Н. Тынянов и др.) достигла впоследствии в этом направлении замечательных результатов, далеко превосходящих,конечно, этюд А. А. Реформатского.
 

      Но формальная школа ставила перед собой задачи совсем иного плана и масштаба — создание новой теории искусства. Тезис оформе и способах ее порождения был положен в основу теории искусства вообще. «Формальный метод... не отрицает идейного содержания искусства, но считает так называемое содержание одним из явлений формы. Мысль так же противопоставляется мысли, как слово слову, как образ образу»4. Именно теория искусства (а не учение о форме и способах ее анализа) формальной школы и стала,по существу, объектом марксистской критики уже в 1930-е гг.5 Нужно также иметь в виду, что непосредственным импульсом к появлению формальной школы была художественная практика авангардизма, в особенности футуризма. Напротив, антиподом, точкойотталкивания для формальной школы был психологизм в искусстве и психологические теории искусства, в особенности теорияА. А. Потебни и его учеников.
 

    Этюд А. А. Реформатского несходен с формальной школой именно в силу своей близости к последним. Здесь нужно обратитьвнимание на понятие «мотива» и «мотива как глагола, предиката» у Реформатского. Это понятие близко, с одной стороны, к пониманию мотива у А. Н. Веселовского. Последний писал: «Под мотивом

----------------------------
4 Шкловский В. Сентиментальное путешествие. Л., 1924, с. 129.
5См., напр., Медведев П. Н. Формализм и формалисты. Л., 1934; хотя теория как объект критики в книге Медведева проступает еще очень слабо, пыл автора направлен главным образом против предложенного формалистами анализа формы.
11

я разумею простейшую повествовательную единицу, образно ответившую на разные запросы первобытного ума или бытового наблюдения. При сходстве или единстве бытовых и психологическихусловий на первых стадиях человеческого развития такие мотивы могли создаваться самостоятельно и вместе с тем представлятьсходные черты... Под сюжетом я разумею тему, в которой снуются разные положения-мотивы; примеры: 1) сказки о солнце (и его матери; греческая и малайская легенда о солнце-людоеде); 2) сказкиоб увозе»6. (См. также ниже о «Словаре» Э. Френцель.)С другой стороны, «мотив как предикат» у Реформатского близок к понятию образа А. А. Потебни (если и не совпадает с ним):«образ есть постоянное сказуемое к переменчивым подлежащим»7, а это уже в зародыше понятие «пропозициональной функции».
 

      И как раз эти понятия отбрасывала формальная теория. (Позже к ним вернулся В. Я. Пропп, почему, в частности, его взгляды инельзя полностью включить в «русский формализм».) Однако формальная теория своим «синтактическим подходом» к анализу произведения искусства сыграла большую роль в развитии семиотики.
 

      Что касается другого упомянутого нами подхода — «ценностного», или «семантического» (в противопоставлении «синтактическому»), то он — не в целом и не во всем, но где-то в глубине своих истоков — был связан с поэтикой русского символизма. РаботаА. Белого, представленная в настоящем сборнике, может рассматриваться как выражение этого подхода (см., например, выводыА. Белого о «трех образах солнца» у трех поэтов).
 

      В начале 1920-х гг. «ценностный, семантический» и «динамический, синтактический» подходы оставались неслиянными — лишь до некоторой степени соединить их попытался А. Белый в своем анализе поэзии Блока. Соединить их вполне, хотя и на особом материале русской волшебной сказки, удалось В. Я. Проппу семилетиемпозже в его знаменитой книге «Морфология сказки» (1928 г.). Лучше было бы сказать — не «соединить», потому что ни о каком специальном соединении каких бы то ни было предшествующих анализов Пропп не думал, а «органически выразить», распознавструктуру в материале сказки.
 

        Работе Проппа суждено было сыграть, после перерыва в несколько десятилетий, важнейшую роль в развитии семиотики в наше время.
 

      Открытие Проппа, как он скажет о нем позднее, в 1966 г., заключалось, в сущности, в следующем: «Весь анализ исходит из наблюдения, что в волшебных сказках разные люди совершают одни

-------------------------
6 ВеселовскийА.Н. Поэтика сюжетов // Веселовский А. Н. Историческая поэтика. Л., 1940, с. 500.
7 Потебня А. А. Из записок по теории словесности. Харьков, 1905, с. 314.
12

и те же поступки или, что одно и то же, что одинаковые действия могут определяться очень по-разному. ...Мы, следовательно, имеем величины стабильные и величины переменные, изменчивые. ...Эти стабильные элементы я назвал функциями действующих лиц. ...Оказалось, что функций мало, форм их много, последовательность функций всегда одинакова, т. е. получилась картина удивительной закономерности» (см. в наст. сб.).
 

      Уже с конца 1920-х гг. начинается постепенный переход от «формализма» к «структурализму». Переход этот был общим, но совершался разными путями. Один из них отражен в работе Н. С. Трубецкого, представленной в сборнике. Мы же здесь подробнее остановимся на том, более общем пути, который оказался связанным с работой В.Я.Проппа.
 

    В конце 1950-х гг. книга Проппа 1928 г. была переведена на английский и французский языки, стала широко известна в Европе и сразу была опознана структуралистами как один из источников их собственных идей. К. Леви-Стросс, антрополог и структуралист, указывал, что современный «антропологический структурализм» является развитием «формального метода» русской школы, в частности метода Проппа (см. в наст. сб.). Однако В. Я. Пропп этой концепции преемственности не принял и решительно возразил К. Леви-Строссу той самой статьей, которая была упомянута выше. Произошла дискуссия. Кульминацией расхождений между Проппом и антропологическими структуралистами стало различное понимание структуры и истории в их соотношении. Но, пожалуй, не менее важным было различие в самом духе научных поисков. В. Я. Проппа, в отличие от «формалистов» и «структуралистов», окружала гётевская атмосфера, гётевская «ноосфера», если воспользоваться термином В. И. Вернадского.


                                                                4
    Об атмосфере семиотики. В английском переводе книги Проппа оказались снятыми все эпиграфы. Между тем эти эпиграфы, взятые из серии трудов Гёте, объединенных им под заголовком «Морфология», должны были выразить то, что в самой книге Проппа не сказано. В частности, то, что «область природы и область человеческого творчества не разъединены. Есть нечто, что объединяет их, есть какие-то общие для них законы, которые могут быть изучены сходными методами» (см. в наст. сб.). Именно это в конечном счете и старается открыть семиотика, взятая в целом.


    В. Я. Пропп неоднократно подчеркивает, что он «эмпирик, притом эмпирик неподкупный».
13

      Все это очень близко к размышлениям В. И. Вернадского в работе 1938—1944 гг. «Мысли и замечания о Гёте как натуралисте» (впервые она была опубликована в 1946 г. под названием «Гёте как натуралист»). Вернадский подчеркивает: «Для Гёте чувство и понимание природы в их художественном выражении и в их научном искании были одинаково делом всей жизни, были неразделимы»8. И далее, как и Пропп, он отмечал особый эмпиризм Гёте: «Никаким объяснением реальности он не занимался, он, как ученый, давал только точное описание: как. Для образованных людей XIX и XX вв., всецело проникнутых числовым выражением причинного объяснения природы, такое успокоение мысли Гёте казалось не только недостаточным, но и непонятным. Пытались видеть в нем глубокий, не выраженный словами философский смысл — чуть ли не возвращение к идеям Платона. Мне кажется, мы видим здесь проявление строго эмпирической мысли натуралиста. ...Для нас, людей первой половины XX столетия, через сто лет после смерти Гёте, этот характер научной работы и естественно-исторических обобщений научного эмпиризма Гёте представляет особый интерес и делает старомодно выраженную мысль Гёте, если мы переведем ее на наш язык, живой и близкой»9.
 

      Подобно Гёте, Пропп считал, что формальное, т. е. точное, систематическое, описание материала есть первый шаг исторического изучения. При этом историческому объяснению подлежат не отдельные сюжеты (в данном случае волшебной сказки), а композиционная схема, к которой они принадлежат. Композиционная схема, открытая Проппом, — «не архетип, не реконструкция какой-то единственной никогда не существовавшей сказки, как думает мой оппонент, а нечто совершенно другое: это единая композиционная схема, лежащая в основе волшебных сказок» (см. в наст. сб.).
 

     Понятие схемы, или структуры, у Проппа очень близко к одному знаменитому понятию Гёте— понятию «прафеномена» (Urphänomen).
 

        Гёте искал ту сущность, которая составляет основу разнообразнейшей морфологии различных высших (листостебельных)растений и из которой эту морфологию можно вывести. Это искомое начало, «прафеномен» растения, Гёте нашел не в виде абстрактной сущности, а в виде листа. Но лист есть нечто непосредственно наблюдаемое, его можно видеть, пощупать рукой.(Сравним с этим замечание Проппа, что описанную им структуру «можно пощупать рукой», и противоположную идею Леви-

-------------------------
8 В е р н а д с к и и В. И. Избранные труды по истории науки. М.: Наука, 1981, с. 243.
9 Там же, с. 297—298.
14

Стросса: «если немного структурализма удаляет нас от конкретного, то структурализм в большом количестве приближает нас кнему».)
 

        Гегель в письме к Гёте (24 февраля 1821 г.) писал: «Вы ставите воглаву угла простое и абстрактное, что так удачно называете прафеноменом, затем раскрываете конкретные явления в возникновенииих благодаря привхождению дальнейших сфер воздействия и новых обстоятельств и так управляете всем процессом, чтобы последовательный ряд шел от простых условий к более сложно составленным располагаясь в определенном порядке, так что все запутанное является в полной ясности благодаря такой декомпозиции»10.
 

      Эти же идеи легли в основу известной гегелевской категории«восхождения от абстрактного к конкретному», ставшей впоследствии на материалистической основе одной из основных категорий диалектико-материалистического метода.
 

      Те же моменты, что и у Проппа, Вернадского и Гегеля (нарядус некоторыми другими вопросами), подчеркиваются у Гёте и современными советскими историками философии 11. Глубокий интерес к Гёте — традиция русской семиотики; обширное исследование оГёте оставил А. Белый12.
 

        Вот к каким соображениям подводит нас в ноосфере семиотики гётевская ариаднина нить, конец и начало которой — вопрос оструктуре и истории в их взаимоотношении. С этими понятиями cвязан и вопрос о существовании. Но в полном виде он возникает всемиотике в другой связи.
 

                                                              5

Семантика. По крайней мере в одном существенном пункте леви-строссовская критика Проппа была безусловно правильной. Привсей конкретности своей структуры-композиции Пропп описывал ее только в синтагматическом, «динамическом», плане (см. о последнем выше) и не увидел другой связи своей схемы с действительностью — через персонажей. Иными словами, Пропп понимал свою структуру синтактически и при этом эмпирически полно и конкретно, но он не смог понять ее семантически, то есть как «ценностную». В таком качестве ее видел уже А. Белый. И это же по-новомуи на новом уровне понял Леви-Стросс.

------------------------
10Гегель. Работы разных лет в двух томах, т. 2. М., 1971, с. 389.
11 См.: Волков Г. Гёте и современная наука// Коммунист, 1974, № 17.
12 См.: Б е л ы й А. Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности. Ответ Эмилю Метнеру на его первый том «Размышлений о Гёте ». М., 1917.
15

      Как это ни парадоксально, стремясь к конкретности в синтактическом смысле, Пропп удалялся в крайнюю абстракцию в семантическом смысле и приблизился здесь к одному из самых абстрактных структурализмов — доктрине Копенгагенской школы. Л. Ельмслев и затем X. Ульдалль стали понимать элементы языка, связанные функциями, только как «точки прибытия» (термы) функций; элемент существует не в силу своего отношения к действительности, как обозначение чего-то во внешнем мире, а лишь в силу того, что он — точка прибытия (или отправления) той или иной функции в пределах языка. Совершенно подобное и у Проппа: персонаж — только точка в конце (или в начале) функции. Проппа заботило то, чтобы представить функции так, как «понимает их народ», но его мало заботили персонажи, хотя и они — отражение чего-то в том же народном мире. Он хотел оставить персонажи нетронутыми, как индивидуальные и вариативные элементы сказки, уберечь их от структуралистского разложения, а в результате упустил их связь с.реальным миром.
 

      Проблемой персонажей, «ценностей», или, что то же, семантикой структуры, и занялся К. Леви-Стросс. Для Проппа персонажи просто индивидуальные, варьирующиеся элементы сказки, не подчиняющиеся — в отличие от «функций» — каким-либо закономерностям, поэтому Пропп не мог понять здесь Леви-Стросса (см. в наст. сб.). Но достижение Леви-Стросса (в сравнении с линией Проппа) и заключалось как раз в том, что он открыл «персонажи как переменные», аналогичные «переменным» в логике.
 

    Всякое общее имя типа «дерево», взятое не только в отношении к синтагме текста, как у Проппа, но и в отношении к внешнему миру, предстает как «переменная», покрывающая во внешнем мире в зависимости от языка разные области «индивидов». Контуры этой области очерчиваются — опять-таки в зависимости от того или иного языка — в противопоставлении стоящих над ней более общих категорий, обычно парных (бинарных). В общем дело обстоит так, как на частном примере противопоставления «луны» и «солнца» показал А. Белый (см. в наст. сб.).
 

      Тезис Леви-Стросса надо брать не изолированно, а в дополнение к тезису Проппа, как учение о «переменных» в семантике в дополнение к учению о «предикатах» в тексте. В таком прочтении этот тезис полностью параллелен тезису логиков. «Куайн неоднократно указывал, — писал Р. Карнап, — на тот важный факт, что если мы хотим выяснить, какие объекты кто-либо признает, то мы должны обратить внимание больше на употребляемые им переменные, чем на постоянные и замкнутые выражения. "Онтология,
16

к которой обязывает человека употребляемый им язык, охватывает именно те объекты, которые он рассматривает как входящие ... в область значений его переменных". По существу я согласен с его взглядом»14.
 

      Однако с семиотической точки зрения вопрос этим еще не исчерпывается. Ведь он возник — не будем забывать — не вообще как вопрос о «переменных» в тексте сказки или мифа, а как вопрос о таких переменных, которые являются персонажами, действующими лицами, вообще «актантами» текста. Очевидно, что при дальнейшем обобщении должна открыться определенная связь между типом «переменной» и типом связывающего эту переменную «предиката» (или «функции» в смысле Проппа). Иными словами, «типы персонажей» должны выступать носителями по крайней мере некоторых соответствующих им «типов предикатов (функций)» и, таким образом, в известном смысле- «персонаж» и «функция»— одно и то же.
 

    Что касается обыденного, «практического» языка, то это определенно так. Новый подход к предложению-высказыванию как к основной единице общения заставил рассматривать его как нечто семантически единое, цельное и видеть в его субъекте и предикате нечто семантически общее, длинный семантический компонент. Если взять для примера класс предложений, характеризующих животных по их типическим крикам: «X издает звук У» — галка каркает; ягненок блеет; корова мычит; лошадь ржет; собака лает; кошка мяучит; утка крякает; кузнечик стрекочет; волк воет и т. п., — то ясно, что здесь каждый субъект, и только он, является носителем соответствующего предиката. А следовательно, вообще говоря, безразлично, как описать каждое из этих предложений — как, например: «X издает звук — каркает» или «Галка издает звук У»; в одном случае берется за известное предикат, в другом — субъект, но в обоих случаях описывается одно и то же. Но так можно поступать именно только в абстрактном «общем случае». Между тем семантика какого бы то ни было языка — это не только типичные «пучки семантических признаков» (и при этом оба описания эквивалентны), но и прежде всего отношение каждого «типичного пучка семантических признаков» к чему-то, находящемуся во внеязыковом мире, к какому-то объекту (отражение которого в сознании и закрепляется языком в «пучке признаков»). Приведенные только что два пучка признаков в действительности относятся к разным объектам реального мира. Пучок признаков «X каркает» адресует к «каркающим объектам», в которые включаются прежде всего «галки» (а для обычного говорящего в практической речи и единствен-

---------------------------
К а р н а п Р. Значение и необходимость: Исследование по семантике и модальнойлогике/ Пер. с англ. М., 1959, с. 84.
17

но только — «галки»). Пучок признаков «Галка издаст звук У» адресует к «объектам, являющимся галками», которые пересекаются с «каркающими объектами», но которые могут характеризоваться и иными признаками (например, «Галка имеет цвет У»). Если «галки» объективно существуют в виде множества индивидов (в данном случае — род галок), то «каркающие объекты» или тем более «объекты черного цвета» существуют не как единый класс индивидов, а лишь как совокупности, собранные абстрагирующей деятельностью человеческого разума. Поэтому более естественным с точки зрения естественного языка является описание через субъекты, носители предикатов, а не через предикаты, характеризующие субъекты, — даже для тех случаев, где, как в приведенных примерах, субъекты и предикаты связаны очень устойчиво, постоянно или «необходимо».
 

      Точно так же обстоит дело в области сравнительного изучения литератур, или, говоря более точно, в области сравнительного сюжетосложения. Подводя некоторые итоги работам в этой сфере, Элизабет Френцель в своем «Словаре сюжетов всемирной литературы» (1970г.)15 поставила своей задачей каталогизировать, представить в словарной форме, именно сюжеты, но единицами словаря, названиями словарных статей, при этом оказались персонажи: Каин и Авель; Абеляр и Элоиза; Адам и Ева; Фальстаф; Фауст; Дон Жуан; Орфей и т. д. Персонаж — естественный носитель сюжета.
 

      Общая семиотическая причина этого теперь должна быть нам ясна: мир типизируется прежде всего не в форме предикатов и даже не в форме событий «в чистом виде», а в форме индивидов; событие, если оно типизируется и приобретает обобщенную форму, приурочивается к какому-либо лицу, как «нечто, происшедшее с определенным лицом» или, если уж речь идет о типизации в этом смысле, как «нечто, что непременно должно было произойти с данным лицом в силу самой его природы».
 

        «Фиксированные контуры отличают сюжет, с одной стороны, от проблемы или темы, более абстрактных и в известном смысле лишенных сюжета, — "верность", "любовь", "дружба", "смерть", а с другой стороны, от меньшей сюжетной единицы, мотива: "Мужчина между двух женщин", "Братья-враги", "Двойник" и т. п. ...Понятие мотива, чрезвычайно важное для анализа сюжета, означает элементарную составляющую данного сюжета, способную к прирастанию и комбинации: цепочка или комплекс мотивов образует сюжет» (с. VII).

--------------------------------
15 См.: Frenzel E. Stoffe der Weltliteratur. Ein Lexicon dichtungsgeschichtlicher Längsschnitte. A. Kroner Verlag, Stuttgart, 1970; дальше цитирую и указываю стр.по испанскому изданию: Frenzel E. Diccionario de argumentos de la literatura universal. Gredos, Madrid,1976.
18

      Один и тот же мотив, слегка варьируясь и — сказали бы мы —выступая как предикат различных субъектов, дает начало различным сюжетам: мотив человека, вступающего в сделку с дьяволом,рождает сюжеты Фауста, Папессы Иоанны, Теофила; мотив братьев-врагов — сюжеты Прометея; Каина и Авеля; мотив отца — сына — сюжеты Эдипа, Гильдебрандта, Дон Карлоса; мотив покинутой женщины — сюжеты Дидоны, Ариадны, Медеи, Береники ит. д. и т. п.
 

    Но «произрастание этих духовных организмов— сюжетов» остается еще никак не объясненным. «В силу чего одни исторические события превратились в литературные сюжеты, а другие - нет?— восклицает Френцель. — Этот феномен представляется совершенно независимым от "масштаба" события, и значительные лицасовсем не обязательно значительные персонажи...» Но Френцель фиксирует по крайней мере одно наблюдение: способны к литературному развитию сюжеты, несущие в своей фабуле загадку или вопрос. Почему Филипп убил своего сына Дон Карлоса? ПочемуСаломея потребовала головы Иоанна Крестителя? Какая сила в конечном счете толкнула Эдипа на отцеубийство? Кто был Лжедимитрий и т. д. — вот сюжеты, к которым в литературе возвращаются вновь и вновь. (И не только в литературе — в газетах, в телепередачах [ср. циклы «Женские истории», «Женский взгляд» и т. п.], в науковедении16, вообще в жизни; в Австрии, например, снова стала «горячей темой» тема «Моцарт и Сальери». Вся информационнаясреда пронизана общими параметрами.)
 

      Но, кажется, и здесь можно попытаться дать более общий, семиотический ответ: более способны к развитию сюжеты, семантически не полностью определенные, причем эта неполнота должнабыть особого типа. Есливернуться к предыдущему примеру, то (не будем смеяться) более способен к развитию сюжет «X каркает» (или«Некто каркает»), чем сюжет «Ворона издает звук У» (или «Ворона обладает свойством У»).
 

    Но с точки зрения их внутреннего строения, как «пучки семантических признаков», эти описания равноценны: в каждом из нихесть определенные и не до конца определенные признаки. Чем же один — как сюжет — лучше другого? Дело в их отношении к внешнему миру: первый, как мы видели выше, оставляет для говорящегои слушающего большую неопределенность, чем второй. При одинаковой интенсиональной семантике эти сюжеты (или пропозициональные функции) экстенсионально различны. Это направляет наск новой проблеме семантики.

-----------------------
16См., например, Балацкий Е.В. Загадка личности Г.В. Лейбница (1646—1716). —Отклик на книгу Л.А. Петрушенко «Лейбниц. Его жизнь и судьба». М., 1999//
Журнал «Науковедение», 2000, том 2.
19


                                                            6
      Семантика интенсиональная и семантика экстенсиональная. Под интенсионалом вообще понимается совокупность семантических признаков, а под экстенсионалом — совокупность предметов внешнего мира, которые — если говорить не об их существовании, а об их определении — определяются этой совокупностью признаков. (Иногда говорят, что интенсионал — это содержание, а экстенсионал — это объем понятия, но это определение более абстрактное, не такое наглядное.) Интенсионалы занимают срединное положение между выражениями языка и предметами внешнего мира.

 

    Возьмем (вместо примера с вороной) три выражения, из которых каждое, взятое само по себе и однозначно, определяет какой-либо индивид. Совокупность семантических признаков каждого выражения будет интенсионалом, а индивид экстенсионалом, как показано на схеме.

 

 

 

           

 

    В этом примере Наполеон понимается не как имя, а как тот реальный индивид, который стоит за этим именем. Выражения, напротив, являются здесь именно выражениями — сочетаниями словрусского языка, и все три выражения различны. Что касается интенсионалов, то они, хотя и не выписываются здесь полностью, аобозначаются для краткости только буквами И, являются совокупностями семантических признаков, соответствующими выражениям. Нетрудно видеть, что один интенсионал, И1 соответствует сра-
20

зу двум выражениям — В1 и В2, следовательно, последние интенсионально тождественны; третье выражение, В3, имеет особый интенсионал, И2; оно интенсионально отлично. Поскольку экстенсионал увсех трех выражений один и тот же, то они экстенсионально тождественны.
 

      Различение интенсионалов и экстенсионалов как разновидностей значения оказалось чрезвычайно плодотворной идеей современной семантики. (Формализацию этих понятий можно найти в статьях Дейвида Льюиза и Барбары Парти, включенных в наст. сб.)
 

      Если теперь спросить, каково же значение, например, выражений В1 и В3, то ответ будет совершенно различен, смотря по тому,что понимается под значением — интенсионал или экстенсионал.У В1 и В3, одно и то же значение как экстенсионал, но совершенноразные значения как интенсионалы.


      В практической речи, где обычно отсутствуют длинные тексты и контексты, значение по экстенсионалу играет определяющую роль, а иногда только оно и играет вообще роль. В какой-нибудь отдельной фразе, которой мы желаем в беседе намекнуть на Наполеона, нам все равно как сказать: победитель при Ваграме или побежденный при Ватерлоо. Но если речь идет о научном труде по истории, который мы, скажем, переводим с английского языка на русский, то мы никак не можем перевести выражение «победитель при Ваграме» выражением «побежденный при Ватерлоо». Контекст играет здесь важную роль. Параллельно этому возрастает и роль интенсионалов.
 

    Наконец, там, где длинный контекст, дискурс, является сам по себе целью сообщения, — например, в художественной речи, в романе, — понятие интенсионала выходит на первый план, в то время как понятие экстенсионала может играть меньшую роль. Например, какой-нибудь роман, повествующий о первом периоде жизни Наполеона, может иметь весьма отдаленное отношение к реальному индивиду — Наполеону, но зато интенсионал «победитель при Ваграме » будет исключительным значением этого имени, а замена этого выражения на «побежденный при Ватерлоо» будет вообще лишенной смысла.
 

    Таким образом, каждый интенсионал индивидного имени определяет некоторый индивид в некотором возможном, но не обязательно актуально существующем мире. Каждый интенсионал вообще определяет некоторую сущность, «вещь» возможного, хотя не обязательно актуального мира.
 

    Сам же возможный мир в семиотике — это мир, состоящий из предметов, индивидов, сущностей, соответствующих интенсионалам какого-либо языка. Возможный мир создается средствами языка. Если, например, в естественном языке (который описывает актуальный мир) трем разным приведенным выше выражениям соответству-
21

ет один экстенсионал — Наполеон, то в одном из возможных миров, который будет создан с помощью естественного языка таким образом, что каждому интенсионалу будет приписан отдельный, соответствующий ему индивид, не будет «одного Наполеона», а будет некий индивид, соответствующий «победителю при Ваграме», и некий другой индивид, соответствующий «побежденному при Ватерлоо». При другом соглашении относительно языка этот воображаемый мир может быть разделен на два новых, также воображаемых мира, в одном из которых будет существовать только индивид, соответствующий первому интенсионалу, а в другом — второму. Возможный мир строится по законам логики, он внутренне целесообразен и логичен, но его интенсионалы не завершены экстенсионалами, для них в определенном (оговоренном выше) смысле нет необходимости находить существующие «вещи» в актуальном мире.
 

    Здесь открывается возможность с помощью семиотики более точно определить понятие «художественная литература». Но прежде нужно сказать, что семиотика последних десятилетий шла к такому новому формальному определению «художественности» и «литературности» вообще, которым можно было бы дополнить существующие содержательные определения. Выражение этих исканий можно найти в двух статьях Цветана Тодорова, публикуемых в настоящем сборнике. Тодоров приходит к выводу, что определяющим признаком «литературности» является— поскольку литературное содержание рассматривается как «фикция», вымысел— особое отношение высказываний к понятиям «истинно», «ложно». Этот вывод можно теперь заключить более точным признаком.
 

    Литературный дискурс семиотически может быть определен как дискурс, в котором предложения-высказывания и вообще выражения интенсионально истинны, но не обязательно экстенсионально истинны (экстенсионально неопределенны). Это дискурс, интенсионалы которого не обязательно имеют экстенсионалы в актуальном мире и который, следовательно, описывает один из возможных миров. Совокупность литературных дискурсов составляет литературу.
 

    Под это формальное определение с точки зрения семиотики можно подвести основную, центральную часть литературы, во всяком случае реалистическую — в широком смысле — прозу. «Пограничные тексты» с обеих сторон требуют дополнительных определений.
 

      «Пограничными» с одной стороны выступают тексты, в которых экстенсиональная определенность, «узнаваемость» индивидов в актуальном мире, играет важнейшую роль. Это мемуары, «свидетельства», может быть, очерки, то, что французы называют faits divers, «подлинный случай из прессы», — область литературы, привлекающая в последние годы все большее внимание читателя.
22




      «Пограничными», с другой стороны, выступают тексты, в которых изменяются сами языковые законы и правила построения«выражений» (в реалистических и мемуарных текстах остающиеся незыблемыми). Их общей чертой является вторжение авторского«Я» со своими собственными законами языка, широкая субъективность. В той мере, в какой она поддается социализации и образует устойчивый «социальный факт», такая субъективность, как и соответствующая ей литература, рассматривается в работе Ролана Барта «Нулевая степень письма», включенной в настоящий сборник. Мысо своей стороны вернемся к этой проблеме ниже, в связи с прагматикой как областью семиотики.
 

        Необходимо со всей ясностью подчеркнуть, что понятия интенсионала, экстенсионала и литературы как «интенсионального языка» — это формальные, а не содержательные определения. Ониформально, то есть через определение особенностей языка литературы, отграничивают литературу от языковых явлений других типов. Но эти понятия не вскрывают внутреннего содержания отграниченных областей. Формальные, то есть языковые, определения-отграничения не могут заменить содержательных. Более того, при попытках применить их в несвойственной им функции, вместосодержательных, они могут исказить суть дела. Покажем это на простом примере с одним интенсионалом.
 

    Положим, перед нами выражение французского языка, имеющее интенсионал (смысл) «победитель при Бородине». Если передать его по-русски без оговорок посредством интенсионала, торусский поймет его как относящееся к Кутузову — «победитель при Бородине — Кутузов», тогда как обычно француз имеет здесь ввиду Наполеона, для француза «победитель при Бородине — Наполеон». (Чаще, впрочем, француз выразился бы иначе — «победитель на реке Москве», но это не меняет сути рассуждения.)
 

      Когда-то знаменитый герой Булгакова Воланд сформулировалафоризм: «Мы говорим на разных языках, но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются». Теперь мы знаем, что к интенсиональным языкам и к художественной литературе этот афоризм не применим. Он не применим даже к обычному языку за пределамиего обычного, повседневного употребления — как мы только что видели на примере с выражением «победитель при Бородине».
 

        Тем более понятие интенсионала не может покрыть собой текучий, диалектический, художественный образ. У великих художников человек может быть и одним, и другим, противоположнымпервому в одном и том же отношении, — и «победителем», и «побежденным».
 

      Итак, что же нового вносит понятие интенсионала и как оновписывается в предшествующую традицию? Интенсионал вводится для формального определения художественной литературы,
23

«формальное» понимается при этом как «языковое». Иными словами, формально художественная литература определяется черезособенности ее языка. Но эти особенности понимаются теперь не «синтактически» — как в теории русского формализма (то естьпомимо семантики и прагматики языка), и не «семантически » — какв теории А. А. Потебни и его учеников (то есть, как прежде всего «образный язык», помимо синтактики и прагматики). Формальнохудожественная литература и теперь определяется через ее язык, но сам язык понимается при этом как язык в трех измерениях —семантическом, синтактическом и прагматическом. Само формальное определение наполняется новым содержанием.
 

      Кроме того, понятие интенсионала вписывается в предшествующую классическую традицию эстетики и еще через одну свою черту —через «понятие существования ». На этом мы остановимся подробнее.

 

 

                                                                    7

    Понятие существования. Задолго до современной семиотики оно уже было предметом теории искусства — «поэтики» и «эстетики»в старом смысле слова.

 

    Вообще в том, что изучение искусства рано или поздно должно прийти в соприкосновение с изучением языка, нет ни чего-либо неожиданного, ни какого-либо исключительного требования со стороны новейших семиотических теорий. На всех существенных этапах истории эстетики «эстетическое» (включающее в себя «прекрасное», «возвышенное», «трагическое», «комическое», «низменное» и т. д.) понималось как своего рода синтез между «идеальным» и «реальным», «смысловым» и «чувственным». Выдвижение на первый план одной из этих двух противоположностей, если оно осуществляется недиалектически, в каких бы формах и терминах оно ни производилось («объективное»— «субъективное», «мышление»— «чувственность», «рациональное»— «иррациональное», «явление»— «сущность», «форма» — «содержание» и т. п.), должно рассматриваться как немагистральная, боковая и ущербная линия истории эстетики. Осознание же именно их диалектического единства сопутствовало в той или иной степени каждому шагу вперед в основной, прогрессивной линии эстетики в прошлом и является самой характерной чертой современной продуктивной теории искусства.
 

    Прежде всего мы должны обратить внимание на то, как в классических эстетических теориях реализовался (хотя бы и не названный там) семиотический принцип, как понимался интимный механизм соединения «идеального» и «реального», составляющий самую суть эстетического.
24

    Развернутую концепцию мы находим в творчестве Лермонтова. «По мысли Лермонтова, — отмечал В. Ф. Асмус, — образы искусства ведут особое существование: они не суть ни простая наличная действительность, ни создание чистой и отрешенной мечты, Им принадлежит как бы срединное бытие — между непосредственно осязаемой реальностью и между видением чистой идеальности... Будучи воспроизведением не случайных черт наличной действительности, но черт существенных, образы искусства в этом смысле не только представляют нечто срединное между наличным бытием и бытием, постигаемым мыслью, но даже обладают — как запечатление существенного — как бы высшей реальностью:


Взгляни на этот лик; искусством он
Небрежно на холсте изображен,
Как отголосок мысли неземной,
Не вовсе мертвый, не совсем живой;

..................................................................


О боже, сколько я видал людей,
Ничтожных — пред картиною моей,
Душа которых менее жила,
Чем обещает вид сего чела ».

                                    (Портрет (1831), курсив В. Ф. Асмуса. — Ю. С.}17.


      Ближайшим образом эти идеи Лермонтова восходят, как полагают, к эстетике Шиллера. Эстетическая теория Шиллера представляет кантовский этап в истории эстетики, но, хотя и кантианская по своим основам, она оказалась более богатой и тонкой, чем эстетика самого Канта.
 

    В «Письмах об эстетическом воспитании человека» Шиллер определяет искусство как игру, но этим определением подчеркивает не только и не столько момент материальной незаинтересованности человека, предающегося художественному творчеству, сколько момент его активности, активной и свободной познавательной деятельности. Шиллер сначала дихотомически разделяет материальный мир (по его терминологии, «жизнь») и мир идей («побуждение к форме», или «образ»), а затем синтезирует их в категории «жизненного образа» или «живого образа». «Предмет побуждения к игре, представленный в общей схеме, может быть назван живым образом, понятием, служащим для обозначения всех эстетических свойств явлений, одним словом, всего того, что в обширнейшем смысле слова называется красотой » («Письмо пятнад-

-------------------
17  А с м у с В. Ф. Круг идей Лермонтова (1941)// Избр. философские труды, т. 1. М.,1969, с.35.
25

цатое»)18. «Жизненный образ», или красота, как союз и равновесие реальности и формы, по Шиллеру («Письмо шестнадцатое»), относится одновременно и к объективному миру, и к сознанию. Он воплощается, как бы реализуется и персонифицируется, в самом человеке, когда последний выступает как предмет эстетического самовоспитания. Человек в этой концепции предстает как синтез идеи («формы») и материи («мира», «жизни»). Но этот же синтез характеризует и образ искусства, возникающий в «игре».
 

    Кант в «Критике эстетической способности суждения» определил «красоту» (как предмет искусства) как «форму целесообразности предмета, но без представления цели»19. Н. И. Балашов отмечает, что положение Канта о «целесообразности без цели», взятое исторически, т. е. конкретно, в свете задач, вставших перед искусством в конце XVIII — начале XIX в., содержало в зародыше принцип критического реализма XIX в. Ведь «правдивое воспроизведение действительности передавало объективную логику действительности, оно выходило внутренне целесообразным»20. (Заметим попутно, что внутренняя, логическая целесообразность без наличия внешнего предмета, «цели», отвечающей ей, — это и есть не что иное, как соответствие «интенсионалу» в семиотике.)
 

      К положению Канта присоединился и Пушкин: «Между тем, как эсфетика со времен Канта и Лессинга развита с такой ясностью и обширностию, мы все еще остаемся при понятиях тяжелого педанта Готшеда; мы все еще повторяем, что прекрасное есть подражание изящной природе и что главное достоинство искусства есть польза. ...Истина страстей, правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах, — вот чего требует наш ум от драматического писателя»21. «Предполагаемые обстоятельства» Пушкина, в которых, однако, господствует «истина», пусть «истина страстей», соответствует «возможному миру» современной семиотики.
 

      Кантовская и шиллеровская идея синтеза далее, опосредованным путем восходит к древнегреческой эстетике, главным образом к Аристотелю. Согласно Аристотелю, как и согласно Шиллеру, «форма», или идея, существующая в душе художника, сливаясь с материей, порождает произведение искусства. С точки зрения диалектики единичного — особенного — всеобщего центр тяжести здесь лежит на срединном звене — «особенном». Два места в «Ме-
----------------------------

18 Шиллер Ф. Письма об эстетическом воспитании человека// Собр. соч. в 8 томах, т. 6. М.— Л., 1950, с. 332.
19 К а н т И. Соч. в шести томах, т. 5. М., 1966, с. 240.
20 Б а л а ш о в Н. И. Эстетическое в философии Канта// Эстетическое: Сб. ст. М.: Искусство,1964,с.24.
21 П у ш к и н А. С. Полн. собр. соч., т. 11. М.: Изд. АН СССР., 1949, с. 177—178.
26

тафизике» особенно важны в интересующем нас отношении. (1) В одном месте Аристотель пишет о Платоне: «Помимо чувственных предметов и идей, он (Платон. — Ю. С.) в промежутке устанавливает математические вещи, которые от чувственных предметов отличаются тем, что они вечные и неподвижные, а от идей — тем, что этих вещей имеется некоторое количество сходных друг с другом, сама же идея каждый раз только одна» (Мет., 1,6)22. «В промежутке»— это категория τμεταξύ, «срединное бытие», «метаксю», которое принимал не только Платон, но и сам Аристотель. (2) «Что математические предметы не являются сущностями в большей мере, нежели тела, и что они по бытию не предшествуют чувственным вещам, но только логически, а также что они не могут где-либо существовать отдельно, об этом теперь сказано достаточно; а так как они не могли существовать и в чувственных вещах, то ясно, что они либо вообще не существуют, либо существуют в особом смысле и вследствие этого — не непосредственно: ибо о бытии мы говорим в различных-значениях» (Мет., 13, 2)23.
 

    По мысли Аристотеля, бытие, или реальность, имеет как бы различные уровни. Первый уровень, или, по его терминологии, «первичные сущности», — это индивиды, единичные материальные предметы; второй, более глубокий уровень, «вторичные сущности», — это виды и роды материальных предметов. «Вторичная сущность», или сущность в собственном смысле, составляет устойчивую основу бытия; «особенное» и «всеобщее» — необходимое, существующее через «первичные сущности», через «единичное». Отечественные историки философии расценивали как бесспорное достижение античной диалектики учение Аристотеля о том, что сущность раскрывается через другие категории, которые выражают отдельные ее стороны24. В «Метафизике» Аристотель замечает, что «опыт есть знание единичного, а искусство (τέχνη) — знание общего» (Мет., 1,1). Здесь речь идет не только об искусстве как художественном творчестве, а, в соответствии со значением слова, о «ремесле и искусстве», так как в античности искусство не всегда четко отделялось от ремесла. Но в «Поэтике» Аристотель уточняет это определение срединного звена уже в применении к поэтическому искусству, и мы видим, что Аристотель говорит о познании общего в пределах одного вида. Современные исследователи показали, что «понятие общего в предметах одного вида здесь ближе всего к тому, что мы теперь называем типическим»25. Аристотель имеет здесь в виду прежде всего характер человека как предмет искусства.

-------------------
22 Аристотель. Метафизика/Пер, и примеч. А. В. Кубицкого. М.—Л., 1934, с. 29.
23  Там же, с. 221.
24 См. «История античной диалектики ».М., 1972, с. 209.
25 Петровский Ф. А. Сочинение Аристотеля о поэтическом искусстве// Аристотель. Поэтика. М., 1957, с. 16.
27

    Тот же принцип сохраняется и в современных определениях. Сравним, например, следующее: «Типическое не имеет необходимости строгого закона, но и не представляет собой случайный, произвольный феномен, занимая как бы "среднее" место между необходимым (законом) и случайным»26.

 

 

                                                                8
      Прагматика. Границы прагматики, как одной из трех частей семиотики, были изначально определены ее соседством в рамках этой науки с семантикой, с одной стороны, и синтактикой — с другой. Поскольку синтактика понималась как сфера внутренних отношений между знаками, а семантика как сфера отношений между знаками и тем, что они обозначают, — внешним миром и внутренним миром человека, то на долю прагматики оставалась сфера отношений между знаками и теми, кто знаками пользуется, — говорящим, слушающим, пишущим, читающим. В таком очертании видны следы происхождения семиотики из средневекового «тривия» гуманитарных наук. Тривий (не единственный, но, может быть, важнейший предшественник современной семиотики) состоял из грамматики, логики (называвшейся тогда диалектикой) и риторики. Части тривия по задачам, которые в их рамках ставились (если не по их решениям), вполне соответствуют частям семиотики: грамматика — синтактике, логика — семантике, а риторика — прагматике.
 

    По мере того как все более полно обрисовывался круг прагматических вопросов, становилось ясно, что средства для их практического осуществления и теоретического осмысления, сами языковые основы их лежат за пределами прагматики (в ее «первом» понимании) — в синтактике и семантике языка. Если, например, говорящий может успешно солгать, то языковое основание этого прагматического действия лежит именно в семантике и синтактике — в той, в частности, особенности языка, что пропозициональная функция, составляющая основу предложения-высказывания, сама по себе не является ни «истиной», ни «ложью», стоит над тем и над другим. Основания так понимаемой прагматики заключены в более общем свойстве языка, пронизывающем все его стороны, — в его «субъективности». Прагматика при этом включает широкий круг вопросов. В обыденной речи — отношение говорящего к тому, что

--------------------------------
26 См. статью «Типическое »// философская энциклопедия, т. 5. М., 1970, с. 233.
28

и как он говорит: истинность, объективность, предположительность речи, ее искренность или неискренность, ее приспособленность к социальной среде и к социальному положению слушающего и т. д.; интерпретация речи слушателем — как истинной, объективной, искренней или, напротив, ложной, сомнительной, вводящей в заблуждение 26а; в художественной речи — отношение писателя к действительности и к тому, что и как он изображает: его принятие и непринятие, восхищение, ирония, отвращение; отношение читателя к тексту и в конечном счете к художественному произведению в целом — его истолкование как объективного, искреннего или, напротив, как мистифицирующего, иронического, пародийного и т. д.
 

      Очевидно, что столь широкий круг вопросов уже сам по себе, в силу своего разнообразного состава, требует некоторого связующего звена или центра. Связующим звеном явился центр субъективности языка — категория субъекта. Категория субъекта — центральная категория современной прагматики.


    Само слово «субъект» имеет, как известно, два основных значения: во-первых, «познающий и действующий человек, противостоящий внешнему миру как объекту познания и преобразования»; во-вторых, «подлежащее, субъект предложения». В семиотике литературы и искусства мы имеем дело прежде всего с первым: сам писатель — субъект творчества именно в этом смысле слова; в семиотике языка — прежде всего со вторым: конкретный лингвистический анализ — это прежде всего анализ субъектно-предикатного строения высказывания. Пропасть между первым и вторым кажется огромной и трудно заполнимой. И однако, проблема субъекта в современной прагматике характеризуется как раз преодолением этого разрыва. Ниже мы в общих чертах попытаемся показать, как к точке соединения двух понятий субъекта семиологи шли двумя путями — от художественной литературы, с одной стороны, и от лингвистического анализа высказывания — с другой. Мы попытаемся также, хотя бы самыми общими штрихами, обрисовать обстановку этих поисков — духовную атмосферу эпохи.
 

      Говоря, что движение началось от художественной литературы, а не от «анализа художественной литературы», мы не допустили оговорки. Напротив, мы хотели еще раз подчеркнуть наш постоянный тезис: в семиотике искусства новое течение начинается не с новой теории и даже не с нового анализа старых фактов, а с появления нового в самом искусстве. Новое искусство предшествует новой семиотике. Новое искусство рождает своих семиологов.
-------------------------------
26а Из новых работ: Плотникова С. Н. Неискренний дискурс. Иркутск, 2000.
29

    Современные лингвисты справедливо утверждают, что одна из основных линий прагматической интерпретации высказывания —это «расслоение» «Я» говорящего: на «Я» как подлежащее предложения, «Я» как субъекта речи, наконец, на «Я» как внутреннее «Эго», которое контролирует самого субъекта, знает цели говорящего и его намерения лгать или говорить правду, и т. д. Но где истоки этой идеи? Они в искусстве.
 

      Европейский роман Нового времени последовательно двигался к расслоению авторского «Я» — на героя, на рассказчика о герое, на автора — повествователя о рассказчике и иногда еще далее. Образ автора, его расслоение, его эволюция — одна из центральных проблем реалистической литературы XIX века. В. В. Виноградов и вслед за ним Д. С. Лихачев справедливо подчеркивали, что образ автора может изучаться одновременно и наукой о языке художественной литературы, и наукой о литературе, литературоведением. «Принадлежа двум наукам, проблема образа автора по существу неделима»27. Но образ автора претерпевает разделения.
 

    На стадии знаменитого романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» это движение достигло, пожалуй, кульминации — роман Пруста стал повествованием только об одном, внутреннем «Я» автора, которое даже не всегда сливается с тем «Я» которое воплощено в его теле. «Разве моя мысль, — пишет Пруст, - не была еще одной капсулой, внутри которой я чувствовал, что я
заключен, даже когда смотрю на происходящее вовне? Когда я видел какой-либо внешний предмет, то сознание, что я его вижу, как бы вставало между мной и им, окружало его тонкой духовной оболочкой, навсегда лишавшей меня возможности прямо прикоснуться к его материи; эта материя как бы тотчас испарялась, прежде чем я вступал с ней в контакт, подобно тому как раскаленное тело, которое приближают к влажной поверхности, никогда не может коснуться самой влаги, потому что между ними все время пролегает зона испарения».
 

      Вполне понятно, что расслоение «локаций», в частности во времени, протекает параллельно расслоению «Я», и не случайно роман Пруста «В поисках утраченного времени» — это и повествование о различных и вместе с тем сосуществующих пластах времени: настоящего, настоящего мгновением раньше, настоящего чуть более отдаленного, прошедшего близкого, прошедшего отдаленного, наконец, прошедшего утраченного навсегда. Но как только мы вступили в область «расслаивающегося времени», сразу можно найти параллели этой идеи времени у Томаса Манна («Волшебная гора», «Доктор Фаустус», «Иосиф и его братья»), во многих рассказах Ф. Кафки.

--------------------------------
27 Л и х а ч е в Д. С. О теме этой книги// Виноградов В. В. О теории художественной речи. М.: Высшая школа, 1971, с. 215.
30

    Вернемся, однако, к «различным Я». Здесь Пруст в своем художественном анализе проделал то же, что одновременно в своей философской системе произвел Э. Гуссерль под названием процедуры «редукции», или «эпохэ». В «Руководящих идеях к чистой феноменологии» (1913) и в «Картезианских размышлениях» (1931) Гуссерль утверждает, что даже в непосредственных аксиомах познания, таких, как «Я мыслю, следовательно, я существую» Декарта, в действительности имеется по крайней мере два субъекта, два «Я». Одно — то, которое мыслит или, как у Пруста, воспринимает мир, — «эмпирическое», «конкретное» «Я». Другое — то, которое как бы заставляет сказать «Я мыслю» или «Я воспринимаю мир». Первое, эмпирическое «Я» само принадлежит миру и, по Гуссерлю, должно быть устранено из теоретического рассуждения. Тогда и произойдет «феноменологическая редукция», совершится «эпохэ», а оставшееся, «второе» «Я» послужит, по мнению Гуссерля, основой философского анализа. В последнее время Гуссерль нередко упоминается как один из основателей современной семиотики, но главным образом как автор идеи «прозрачности знака ». Следовало бы вспомнить о нем прежде всего именно в связи с идеей «редукции» и проанализировать ее значение — отрицательное или положительное — для семиотики.
 

      Движущий прагматику в этом же направлении, но более мощный и политически активный стимул исходил от театра Брехта. «В первые полтора десятилетия после первой мировой войны, — писал Брехт, — в некоторых немецких театрах была испытана относительно новая система актерской игры, которая получила название "эпической" вследствие того, что носила отчетливо реферирующий, повествовательный характер и к тому же использовала комментирующие хоры и экран. Посредством не совсем простой техники актер создавал дистанцию между собой и изображаемым им персонажем и каждый отдельный эпизод играл так, что он должен был стать объектом критики со стороны зрителей... Эпический театр дает возможность представить общественные процессы в их причинно-следственной связи»29. Не случайно именно в теоретических работах Брехта появляются вполне семиотические термины, аналогичные терминам «означаемое» — «означающее», применительно к актеру и его персонажу — «изображающий» — «изображаемый». Один из основных тезисов Брехта гласил: «Не должно возникать иллюзии, будто бы изображающие тождественны изображаемым»30, «Наряду с данным поведением действующего лица нужно было показать и возможность другого поведения, делая, таким образом, возможным выбор и, следовательно, критику»31.
29  Брехт Б. Театр.//Собр. соч., т. 5(2). М., 1965, с. 318.
30 Там же, с. 327.
31 Б р е х т Б. О системе Станиславского// Там же, с. 318.
31

      Очень скоро вслед за тем с соответствующей иллюзией о «тождественности» означаемого и означающего и о «естественности» их связи было покончено и в лингвистической семиологии. Впрочем, еще довольно долго удерживалась другая — теоретическая — иллюзия, будто с этими заблуждениями о тождестве и естественности было покончено еще в системе Соссюра. Действительно, Соссюр утверждал произвольный характер связи между означающим и означаемым в знаке и еще более определенно — между знаком и обозначаемым им предметом. Но забывали, что одновременно с этим Соссюр утверждал (очень жестко, т. е. ошибочно) безусловную обязательность языкового знака для каждого отдельного говорящего и слушающего, необходимость для них беспрекословного принятия данной, а не иной связи означаемого и означающего. Вот с этим и покончил Брехт, сначала применительно к отношению «изображаемого» и «изображающего» в театре, а вслед за тем то же проделали семиологи относительно языкового знака. Как всегда, само искусство опережало его теорию.
 

    Представление о несвободе говорящего «перед лицом знака», сущности которого — означаемое, означающее, предмет — связаны как бы беспрекословным социальным законом, сменилось представлением об известной свободе говорящего, в силах которого — в известных пределах — изменять эти связи. Отсюда до изменения социальных ценностей оставался только один шаг. Нечто подобное уже имело место в истории: во времена «Великой французской» идеи революции были подготовлены революцией идей.
 

        Брехт, отвергая «естественность» связи между изображаемым и изображающим, также преследовал глубокие социальные идеи. Этим разрывом на сцене одновременно отвергалась «естественность», «единственность» поведения изображаемого персонажа и изображаемой жизни, показывалась возможность его иного поведения и в конечном счете возможность переустройства самой жизни. Возможность, которую не преминули уловить позднейшие, в особенности французские, семиологи.
 

    Театр Брехта оказал непосредственное влияние на формирование семиотики Ролана Барта. Сам Барт уже в 1956 г. писал: «Следует признать, что драматургия Брехта, его теория эпического театра, теория "очуждения"32 и вся практика театра "Берлинер Ансамбль" в отношении декорации и костюмов ставят явно семиотическую проблему. Ибо постулат всей театральной деятельнос-

----------------
32 Брехтовский термин — Verfremdung «очуждение » (отличный от термина политэкономии Entfremdung «отчуждение »); в известной мере он сопоставим с терминомрусской формальной школы «остранение »; в англоязычной литературе утвердился перевод alienation, alienation effect или А-effect.
32

ти Брехта, по крайней мере на сегодняшний день, гласит: драматическое искусство должно не столько выражать реальность, сколько означивать ее. Отсюда необходимо, чтобы была известная дистанция между означаемым и означающим: революционное искусство должно принять известную произвольность знаков...Брехтовская мысль... враждебна эстетике, основанной на "естественном" выражении реальности»33.


  Один из ранних семиологических очерков Барта, признаваемый современными семиологами образцовым по точности и афористичности (он занимает всего три страницы), был посвящен брехтовской инсценировке повести А. М. Горького «Мать»34. Известно, что одной из идей горьковского романа была идея пробуждения масспод влиянием революционной агитации. Эту идею в своеобразной форме и развил Брехт в своем спектакле. У Брехта — ив этом состояло новаторство его постановки — оказывалось, что если в традиционном смысле слова «мать» — это существо, которое породило«сына», то в революционном смысле мать пробуждена к сознательной жизни своим сыном-революционером: «Мать» — то существо, которое, материально произведя «сына», в духовном смысле произведено им самим. Само значение слова «мать» оказывалось приэтом, очевидно, необычным, в известной мере обратным общепринятому.
 

      Таким образом, в основу прагматики 1950-х годов был положентезис об отсутствии «естественной» связи между «означаемым» и «означающим» как двумя сторонами знака — материальной и психической, а также об отсутствии такой связи между знаком в целом (состоящим из «означаемого» и «означающего») и предметом. Более того, этот тезис был дополнен положением об отсутствиисколько-нибудь «беспрекословной» социальной связи между тремя сущностями. Этим положениям суждено было сыграть значительную — в основном положительную, но кое в чем и отрицательную — роль в дальнейшем развитии прагматики, а также семиотикив целом.
 

      В зависимости оттого, какой, так сказать, «щели» придавалосьрешающее значение — «щели» между означающим и означаемым или «щели» между знаком и предметом, семиотические анализы в последующие годы направлялись по двум линиям. В первом случаеакцент переносился на анализ психических ассоциаций между означаемым и означающим и на их перестройку в индивидуальном творчестве. Таким был, например, знаменитый этюд Барта «S/Z» (1970 г.) о новелле Бальзака «Сарразин».

------------------------
33 Barthes R. Essais critiques. Du Seuil. P., 1954, р. 87—88
34 Barthes R. Sur "La Mère" de Brecht // Ibid, р.143.
33

    Семиотические исследования по этой линии привели к соединению семиотики с психоанализом Ж. Лакана, причем точкой соединения явилась как раз проблема субъекта. Но здесь мы не будем дальше следовать за перипетиями собственной семиотикиРолана Барта. Упомянем лишь — деталь немаловажная для нашей темы, — что это привело Барта, как и многих семиологов, к необходимости разработки лингвистики текста, или дискурса. Важно, что результатом всего этого развития стал следующий тезис: каждыйакт высказывания должен рассматриваться как практика, преобразующая и обновляющая значение (семантику); значение и субъект одновременно производятся в динамике текста, в дискурсе (Далеесм. в наст. сб. в статье П. Серио).
 

    Уже Брехт указал некоторые чисто языковые средства, которые способствуют эффекту «очуждения» в его театре. При методеигры с неполным перевоплощением способствовать «очуждению» высказываний .и поступков представляемого персонажа могут такие вспомогательные средства, как 1) перевод в третье лицо; 2) перевод в прошедшее время; 3) чтение роли вместе с ремарками и комментариями; 4) фразы с «не — а». «Простейшие фразы, в которых употребляется эффект очуждения", — это фразы с "не — а" (онсказал не "войдите", а "проходите дальше"; он не радовался, а сердился)», то есть существовало некое ожидание, подсказанное опытом, однако наступило разочарование. «Следовало думать, что... но, оказывается, этого не следовало думать» и т. д.35


    По-видимому, не случайным обстоятельством оказалось то, что современные семантики установили особую роль предиката отрицания и его разновидности «не — а », о которой говорил Брехт: противопоставительный контекст способен оказывать разрушительное воздействие на многие закономерности, действующие в нейтральных условиях. Частица не в русском языке в контексте противопоставления ведет себя во многих отношениях иначе, чем в нейтральном контексте.
 

    Приведенный пример типичен. Во многих случаях семантические свойства языковых единиц, помещенных в достаточно длинный и динамически развертывающийся контекст (дискурс), оказываются существенно иными, нежели семантические свойства тех же единиц, рассматриваемых в изолированном виде или в коротком контексте. Прежде всего речь идет, конечно, об основной единице — высказывании-предложении. Мы ограничимся лишь указанием некоторых таких свойств.
-----------------------
35 Брехт Б. Новые принципы актерского искусства//Брехт Б. Театр, т. 5, с. 105-114.
34

    Так, предложения с субъектом «Я» являются основным «фокусом» дискурса и соответственно прагматики. Эти предложения существенно отличаются от предложений с субъектом «не-Я »: «Я»-субъекты не устанавливают отношение (референцию) к внешнему миру — «Я» одновременно и предмет внешнего мира, и субъект мышления т.е. субъект понятийной сферы; далее, «Я»-субъекты не требуют индивидности и индивидуализации: «Я» всегда индивид в высшей степени; и, наконец, они не требуют предположения, презумпции (пресуппозиции) существования, — существование говорящего утверждается самим актом его говорения.
 

    Это положение соотносит проблемы прагматики и философии. Так справедливо подчеркивая до сих пор не до конца решенные вопросы, связанные с логическим анализом декартовского афоризма «Я мыслю, следовательно, я существую », французский логик Ф. Реканати вводит понятие «прагматического парадокса ». В отличие от известных «логических парадоксов» и «семантических парадоксов» под «прагматическими парадоксами» Реканати предлагает понимать противоречие, возникающее в самом акте говорения или мышления, если содержанием акта является отрицательное высказывание «Я не мыслю», «Я не говорю», но ведь одновременно это мыслится, говорится.
 

      Таким образом, дискурс имеет по крайней мере одно твердое логическое основание, одну незыблемую главную презумпцию, или пресуппозицию: существование «Эго» говорящего субъекта предопределено самим актом говорения. Все другие субъекты, в том числе и все другие «Я» говорящего (например, сам он в прошлом), требуют иных пресуппозиций.
 

    Отсюда, между прочим, проистекают такие прагматические парадоксы, как «Я ошибочно считал, что...» (в прошлом) — правильно; но «Я ошибочно считаю, что...» (в настоящем) — неправильно. Однако весьма затруднительно сказать, что здесь логически неправильного. Неправильность именно прагматическая.
 

    Для Декарта «Соgito, ergo sum» («Я мыслю, следовательно, я существую») означало утверждение человека как мыслящего, через его мысль. И это послужило началом новой философии — весьма серьезной вещи. В отличие от этого новым принципом становится «Loquor, ergo sum» («Я говорю, следовательно, я существую»).
 

      Принцип менее солидный и основание вряд ли достаточное длятого, чтобы утвердить на нем познание человека. Подчеркнем еще раз, что современная семиотика так же не является теорией познания, как не является она и теорией искусства.
 

        Но зато прагматику как часть семиотики благодаря новому основанию можно определить более точно — как семиотическую дисциплину, предметом которой является текст в его динамике, дискурс, соотнесенный с главным субъектом, с «Эго» творящего текст человека. Прагматика рассматривает человека как автора событий, хотя эти события и заключаются в говорении. Впрочем, и это уже не так мало.
35

        Из проделанного обзора между прочим видно, что термин «прагматика», неудачный с самого начала и влекущий ложные ассоциации (например, с прагматизмом), теперь решительно не отвечает своему содержанию. Предпринимаются уже поиски для его замены.
 

 

                                                                9

      Интертекст и Инфосфера. (Инфосфера — укороченное обозначение сферы информации, информосферы.) Выше мы уже упомянули эти ключевые термины как «точку прибытия» семиотики после ряда ее предшествующих достижений, зафиксированных в других ключевых терминах (семантика, прагматика, высказывание и т. д.), т. е. схематически имело место такое развитие:


          Высказывание=> текст=> дискурс==> интертекст и инфосфера.


    Если, опять-таки не гнаться сейчас за особой точностью (это ведет скорее к формализации, чем к объяснению, — а именно оно здесь наша цель), то текст можно определить путем расширения как связную совокупность высказываний, а дискурс как такое расширение, при котором выявляется и подчеркивается помимо линейного расширения («on line») его парадигматический аспект («off line») — то, какие классификации объектов мира и какие семантические связи между ними при данном расширении устанавливаются? Текст, например текст романа, является с этой точки зрения именно текстом, связной совокупностью высказываний, а дискурсом романа будет картина мира, создаваемая посредством этого текста, вплоть до «идеологии», авторских предпочтений, его симпатий и антипатий, «подтекста», отношения к другим романам ивообще к другим текстам, и т. д.
 

      Термин «интертекст» и, как обозначение общего свойства, «интертекстуальность» (франц. intertextualité) были введенывпервые начиная с 1967 г. в ряде работ теоретика постмодернизма французской исследовательницы (болгарского происхождения) Юлии Кристевой. Классическую формулировку этим понятиям придал Ролан Барт: «Каждый текст является интертекстом;другие тексты присутствуют в нем на различных уровнях в более или менее узнаваемых формах: тексты предшествующей культуры и тексты окружающей культуры. Каждый текст представляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат, oбрывки куль-
36

турных кодов, формул, ритмических структур, фрагменты социальных идиом и т. д. — все они поглощены текстом и перемешаныв нем, поскольку всегда до текста и вокруг него существует язык. Как необходимое предварительное условие для любого текста интертекстуальность не может быть сведена к проблеме источников и влияний; она представляет собой общее поле анонимныхформул, происхождение которых редко можно обнаружить, бессознательных или автоматических цитат, даваемых без кавычек»37.


      Автор текста взаимодействует посредством творимого им текста с другими текстами, их авторами, вообще с другими людьми.«Мы назовем интертекстуальностью, — писала Ю. Кристева, — эту текстуальную интер-акцию, которая происходит внутри отдельного текста. Для познающего субъекта интертекстуальность — это понятие, которое будет признаком того способа, каким текст прочитывает историю и вписывается в нее». Эти определения продолжает И. П. Ильин: «Под влиянием теоретиков структурализмаи постструктурализма (в области литературоведения в первую очередь Ж. Дерриды и др.), отстаивающих панъязыковой характермышления, сознание человека было отождествлено с письменным текстом как якобы единственным более или менее достовернымспособом его фиксации. В конечном же счете как текст стало рассматриваться все: литература, культура, общество, история, самчеловек.
 

    Положение, что история и общество являются тем, что можетбыть "прочитано" как текст, привело к восприятию человеческой культуры как единого "интертекста", который в свою очередь служит как бы предтекстом любого вновь появляющегося текста. Важным последствием уподобления сознания тексту было "интертекстуальное" растворение суверенной субъективности человека в текстах-сознаниях, составляющих "великий интертекст" культурной традиции»39.


    (Увлеченные литературоведческими открытиями, авторы забывают только сказать, что сам термин интертекст явился далеко непервым среди сотен французских неологизмов с начальной морфемой inter-; одно из первых употреблений этой словесной модели отмечено в 1957 г. в еженедельнике «L'Express» — interarmées «межармейский», вполне понятным в тогдашней атмосфере холоднойвойны; вскоре явилось естественное для Франции употребление в иной сфере: intersexe «межсексуальный».

---------------------
37 Barthes R. Texte // Encyclopedia universalis. Vol. 15 .Р.,1973, р.78.
39 Ильин И.П. Интертекстуальность//Современное зарубежное литературоведение. Энциклопедический справочник. М.: Интрада, 1996, с. 216.
37

      В нашем сборнике эта линия развития семиотики, «линия интертекста», представлена работами Г. Г. Амелина и В. Я. Мордерер,с одной стороны, и М. В. Тростникова, с другой.
 

      Но общая картина семиотики, ее «теоретическая карта» нашихдней была бы неполна, если бы в ней не была указана другая линия развития, идущая от науки и техники, — информатика, информационный мир, или инфосфера. Одной из первых (и немногих) книг, близких к семиотике, стала следующая: И. Б. Новик, А. Ш. Абдуллаев. «Введение в информационный мир». М.: Наука, 1991. В ней излагается «концепция информации как объективной сущности, объединяющей в себе материальное (физическое) и идеальное, или структуру и функцию, в тесной взаимосвязи», а «физическая реальность определяется уже как информационная реальность, или как информационный мир» (с. 5). Эти исходные определения оченьблизки к тем, которые формулировались еще на заре отечественной семиотики в 1970-е годы41. В настоящее время эта линия исследований, одновременно информатики, семиотики и философии язы-
ка, включается также в новую сферу «синергетики» 42.
 

    Другая, линия, более конкретно, информатики, под названием инфосфера представлена в нашей литературе книгой: Р. С. Гиляревский, И. С. Туров, А. И. Черный. «Инфосфера: Информационные структуры, системы и процессы в науке и обществе». М.:ВИНИТИ, 1996. Авторы начинают свою книгу так: «О заглавии. Инфосфера — термин уже бытующий в научной литературе, хотяи не имеющий общепринятого понимания и определения. Мы употребляем его в значении, ясном из подзаголовка: информационные структуры, системы и процессы в науке и обществе. Совершенноясно, что инфосфера восходит к ноосфере — термину, который был введен в научное обращение в 20-х годах нынешнего века П. Тейяром де Шарденом и Э. Леруа (Франция) и независимо от нихВ. И. Вернадским» (с. 11). Упоминание имен Тейера и Вернадского здесь глубоко закономерно (ср. у нас выше, разделы 1 и 4).
-------------------------------------
41 Степанов Ю. С. Семиотика. М.: Наука, 1971 с. 159—160; новейшее переиздание в свете философии языка: он же. Язык и Метод: К современной философииязыка. М.: Языки рус. культуры, 1998, с. 165—170.
42 Из последних обобщающих трудов см.: Синергетическая парадигма. М.: Прогресс-Традиция, 2000.
38

      Но и с этим расширением картина семиотики все еще не полна.Из сказанного, в особенности из серии определений интертекстуальности, даваемых на основе литературоведения и литературоведческой критики «художественных» текстов (хотя сам термин «художественность», конечно, устарел), может создаться впечатление, что новые понятия возникают в творчестве «теоретиков», — впечатление ошибочное. Мы не устаем подчеркивать, что в семиотикеновое создается сначала за пределами теории, не «теоретиками» в виде понятий, а в словесной практике, творцами, в виде самих явлений— новых текстов, в частности, интертекстов («художественных» или как бы их ни называть). Это хорошо видно из статьи Г. Г. Амелина и В. Я. Мордерер.
 

    Но все же именно теоретики завершают процесс создания нового. Также и интертекст завершается теоретиками: единый информационный мир создает свое единство соединением творчества («художественного», научно-технического, — всякого) и его теоретического осознания.
 

      Поэтому и начальные исторические этапы этого теоретического осознания не должны быть забыты. Мы видим их прежде всего втаких замечательных трудах, как «Комментарий к роману А.С. Пушкина "Евгений Онегин"» Владимира Набокова (создавалось с 1949по 1964 гг.; издано в России в перев. с англ.: СПб.: Искусство-СПб,Набоковский фонд, 1999) и «Поэтика сюжетов» Александра Николаевича Веселовского (1897—1906). В виду ограниченного объема нашего сборника мы не имеем возможности включить отрывки из них.Но сама традиция представлена выдержками из работы А. Белого, относящейся, с современной точки зрения, скорее к понятию дискурса, его «парадигматике» и семиотике, и статьей А. А. Реформатского, характеризующей понятие «текст» в его структуре.
 

    Мы уже говорили, что теория «нового расширения» семиотики в виде единого информационного пространства в настоящее времяеще отсутствует, но, коль скоро мы упомянули линию «поэтики сюжетов», скажем, что видим путь к такой теории, ее возможноес нашей личной точки зрения, и самое вероятное) теоретическое ядро в структуре мотива и сюжета.
39

                                                                10
Семиотика расширяется в сферу этики; один моральный постулат. Выше уже было сказано, что интертекстуальность имеет неожиданные последствия. И.П. Ильин прозорливо отметил, что автор всякого текста, художественного или любого иного, «превращается ( по Ю. Кристевой) в пустое пространство проекции интертекстуальной игры», или иначе (по М. Бютору): «Не существует индивидуального произведения. Произведение индивида представляет собой своего рода узелок, который образуется внутри культурной ткани и в лоно которой он чувствует себя не просто погруженным, но именно появившимся в нем. Индивид по своему происхождению — всего лишь элемент этой культурной ткани»43.
 

    Но именно этот факт и порождает этические последствия. Мы, в нашей европейской христианской культуре, привыкли рассматривать текст как наивысшее сознательное воплощение авторской индивидуальности. Теперь, значит, она «ставится под угрозу»? (Французские авторы выразились бы, вероятно, более деликатно: «est mise en question» — «ставится под вопрос».) Этот «вопрос» и являетсяпроблемой, одновременно этической и семиотической. Как семиотическая, она достаточно охарактеризована выше. Что касается этической стороны как целой проблемы, то она самоочевидна в силу ее аналогии с проблемой, например, пересадки органов тела от одногочеловека другому, или, — другой пример — в силу проблемы самоидентификации человека: какое имя должен носить ребенок, взятый из приюта на усыновление? Или — третий пример — почему некоторые православные верующие в России отказываются просить присвоить им «ИНН»— индивидуальный компьютерный налоговый номер, учреждаемый государственной налоговой службой? И т. д. и т. п.      

 

      Разумеется, в рамках этой книги мы не думаем эту проблемуразрешить но мы обязаны ее обозначить.
      Что касается решения, то у нас есть, кажется, семиотическийпуть к нему: интертекст не затрагивает личность, и мы имеем в виду моральный постулат, сформулированный философом (и как разхристианином и соратником В. И. Вернадского) Пьером Тейяром де Шарденом: мы всё еще стремимся к обособлению, к индивидуальности, тогда как мы должны стремиться не к индивидуальности, а к личности. Но это уже другой вопрос 44.
-----------------------
43 И л ь и н И. П. Интертекстуальность. Цит. раб.» с. 216 и 220.
44 Мы рассматриваем его в другой книге: Константы. Словарь русской культуры. 1-е изд. М.: Языки русской культуры, 1997, с. 772; 2-е изд. в настоящем изд-ве, 2000.
40

                                                                11
Семиотика расширяется в новую сферу — исследование культурных концептов, или концептологию.


      Под концептами понимаются понятия, но понятия наиболее общего порядка, являющиеся ценностями данной культуры и человеческой культуры вообще, — такие, как «Закон», «Справедливость», «Любовь», «Вера», «Семья», «Общество» и т. п., а также их болеечастные составляющие — «Цивилизованное общество», «Правда, истина», «Правосудие, суд» и т. п. и даже их антиподы — «Беззаконие», «Ненависть», «Хаос», «Террор» и т. п. В отличие от просто понятий, которые определяются в системах частных наук и в общем виде в логике, концепты не только определяются, но и переживаются, — они имеют эмоциональную и художественную компоненту. Концепты, под разными общими наименованиями, привлекали напряженное внимание мыслителей с древних времен. Прообразом понятия о концепте («концептом концепта») сталоучение Платона об идеях 45. Первой специальной работой об этомпредмете на русском языке является, по-видимому, очерк С. А. Аскольдова (Алексеева) 1928 г.46.


    Поскольку мы рассматриваем учение о концептах в связи с семиотикой, то оно естественным образом должно следовать за семиотикой интертекста: .оно расширяет последнюю в сферу лексикона («парадигматики»). (Подобно тому, как сорок лет назад работаК. Леви-Стросса расширила в том же направлении концепцию В.Я.Проппа.)


                                                                12
Заключительное замечание. Итак, мы кратко просмотрели всю семиотику последних десятилетий под определенным углом зрения — от высказывания. Поскольку сама семиотика есть наиболее структурированная часть информационной сферы, сферы информации, то естественным образом возникает вопрос: обнаруживаются ли какие-либо явления, аналогичные высказыванию в языке, за пределами языка и языкоподобных систем — в природе? И ответ на этот вопрос в настоящее время должен быть положительным: да, обнаруживаются.
 

    Но лежит этот ответ уже в несколько иной сфере, чем семиотика в тесном смысле слова, — в сфере синергетики исследующей особо сложные процессы в культуре, обществе и природе,

-------------------------

45 Лучшим изложением этого учения на русском языке остается работа (1859 г.): Юркевич П. Д. Идея// Юркевич П. Д. Философские произведения. М.: Правда, 1990. Близкое к последнему у А. Ф. Лосева: Лосев А. Ф. Словарь античной философии. Избр.статьи.М.:Мир идей—Акрон,1995, с.66—70.
46  Аскольдов С. А. Концепт и слово // Русская речь. Новая серия. Л., 1928. Вып. II.; имеется перепечатка, в кн.: Русская словесность: Антология/ Под общ. Ред. В. П. Нерознака. М.: Асаdemiа, 1997.
41

связанные с проявлениями самоорганизации, порядка и противопоставленного им хаоса. Бенуа Мандельброт, сделавший решающийшаг в синергетике благодаря открытию Фракталов, во вступлении ксвоей книге 47 говорит: «То name is to know» — «Называть — этознать», следуя, как можно полагать, древней латинской поговорке - поверью «Nomen est omen» — «Имя — это предзнаменование». Здесь на наших глазах снова сталкиваются две издревле существующиеточки зрения — «конвенционализм» («Имя есть условность, узаконенная самими людьми») и «природность» («Имя есть проявление природной сущности вещи, ее идеи»). Комментируя афоризм Мандельброта, отечественный синергетик замечает: «Первую точку зрения можно обозначить известной фразой Заболоцкого: "У животных нет названья", т. е. наши именования природы больше свидетельствуют о нас, чем о природе — о наших "правилах игры","конвенциях", "символах веры". [...] Вместе с тем (и это вторая точка зрения) "имена природы" могут содержаться в самой природе — читаться в "книге природы". Эту натурфилософскую точку зренияи отстаивает Мандельброт. Он декларирует "настоящую природность" своего геометрического языка, [...] именования наличествуют во внутренне присущей природе "истинной" геометрии»48.
 

    Итак, — продолжим мы, — если имена присутствуют в природе как «встреча» между именующим и именуемым, то в природе в некотором смысле должны присутствовать и сочетания имен, т. е. высказывания, хотя бы как сочетания предметов, о которых говорят сочетания имен. И если в первом, во «встречном» характереимен, были убеждены многие мыслители на протяжении тысячелетий (от Платона до знатоков теории фракталов), то не должен ли второй вопрос, о высказываниях в этом смысле, стать вопросом семиотики? Мы полагаем, что должен, что здесь — «точка роста» семиотики наших дней. Ее будущее.

-------------------------
47 Mandelbrot B. The Fractal Geometry of Nature. N.Y., Freeman, 1983.
48 ТарасенкоВ.В. Фрактальная геометрия природы: социокультурное измерение// Синергетическая парадигма. М.: Прогресс-Традиция, 2000, с. 198.

 

 

 

 




Содержание | Авторам | Наши авторы | Публикации | Библиотека | Ссылки | Галерея | Контакты | Музыка | Форум | Хостинг

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru

© Александр Бокшицкий, 2002-2006
Дизайн сайта: Бокшицкий Владимир